roman_shmarakov (roman_shmarakov) wrote,
roman_shmarakov
roman_shmarakov

Categories:

"Сердце Пармы", часть вторая

4.

Вот эпизод из жизни знаменитого исторического лица,

которое положило свою жизнь за царя

и было впоследствии воспето в опере Глинки.

Д. Хармс, «Случаи»

Русская эпопея со времен «Войны и мира» пренебрегает заветом Вальтера Скотта держать исторических лиц на периферии сюжета. Причины, руководившие Скоттом, когда он создавал этот гейс, слишком очевидны, чтобы о них распространяться. Толстой, строго говоря, этого зарока не нарушал, упразднив саму проблему: для него исторических лиц нет как таковых. Позднейшие эпики, делая вид, что продолжают толстовскую традицию, вернулись, однако (по причинам, кроме прочего, и чисто художественным), через голову Толстого к представлению о личности, движущей историю, – и должны были столкнуться с резонами В. Скотта, если бы острая нелюбовь к литературной рефлексии не позволила им законсервировать жанр в странном, балансирующем виде, архаичном по сравнению с вальтерскоттовским романом и тяготеющем к исторической романистике XVIIXVIII веков.

Это рикошетом ударило и по тем жанровым формам, которые вследствие сравнительной компактности должны были бы быть теснее связаны с вальтерскоттовским образцом. Например, Д. Балашов в своей скюдериаде о князьях Московских половину романа о Симеоне Гордом занимает фантастическими эпизодами с участием демонических сил – по той лишь причине, что, сделав Симеона главным героем, мало что может сказать о нем исторического вследствие скудости источников. Этот лирико-державный эпос, le rêveur malgré lui, – ближайшая родня фантастики А. Иванова, именно такая родня, которой принято стыдиться.

Однако А. Иванов тоже не тратит дорогого времени на раздумья о жанровой фактуре, а лепит помалу, как лепили отцы и деды в многочисленных державных панорамах.

Вот, к примеру, епископ Пермский Питирим. Загляните в статью о нем, написанную Д.М. Буланиным для «Словаря книжников и книжности Древней Руси» (вып.2, ч.2, Л., 1989, с.193–195). Там вы узнаете, что он автор одной из редакций «Жития Алексея митрополита» и что о нем мало известно; он был чудовским архимандритом, крестил Ивана III, в феодальной войне был последовательным противником Дмитрия Шемяки и был мучим от него в Устюге, в Перми продолжал миссионерское дело Стефана и был за это убит вогуличами во главе с князем Асыкой. Предание говорит о нем как хорошем ораторе, перед смертью обратившемся к пастве с утешительным словом.

Это небогато. Но А. Иванов чрезвычайно расцветит нашу скудную осведомленность об этом иерархе (с.54–66), открыв за новость, что Питирим попал в Пермь из-за пьянства и блуда, которым предавался в пору архимандритства; что все миссионерские и писательские усилия он предпринимал ради того, чтоб его вернули в центральную Россию, а не сумев этого добиться, ввязался с группой джентльменов удачи в компанию по отъему Золотой Бабы, вследствие чего был распят справедливыми вогулами на берегу очень тихой реки. Эта прискорбная картина морального разложения иерархии украшена аутентичной лексикой («разметав по плечам длинные космы», «и винцо уважал, и бабий пол туда же», «его шибало в тоску и злобу», «сдуру сунулся сюда», «епархия-то плюгавенькая», и т.п. в характерном для XV века стиле плетения словес). Видимо, А. Иванову поведал все это старый пермяк Ухум Бухеев. Ну да на вранье пошлин нет, как известно, иначе бы какое всем нам вышло разоренье. Худо, однако, и то, что такими приемами компрометируется дорогая автору этнографическая составляющая романа: уже не знаешь, сколько в ней процентов исторической правды, а сколько – епископа Питирима. И добро бы это было мастерское вранье: его и послушать приятно; но нет, это напраслина слишком предсказуемая, оговор скучный и убогий. Иванов не захотел иконописного епископа – и впал, по выражению Тургенева, в «обратное общее место».

Вы скажете мне, что я скучный педант, не умеющий отличать унылую фактографию от свободного полета фантазии и вдохновенного воссоздания человеческих душ. Я скажу, что не умел этого и Пушкин, писавший Лажечникову о «Ледяном доме»:

«За Василия Тредьяковского, признаюсь, я готов с вами поспорить. Вы оскорбляете человека, достойного во многих отношениях уважения и благодарности нашей».

Разница лишь в том, что Лажечников был куда умеренней Иванова и не приписывал Тредиаковскому грубой уголовщины.

Мой искренний совет: перечитайте «Житие Алексея митрополита». В пятнадцатом веке, задолго до того «Вечного зова» с хоббитами, который я имею удовольствие рецензировать, на Руси люди умели писать – не чета нынешним.

5.
Не заставляй людей, умерших за много веков до твоего рождения,
говорить и думать твоим языком. Хотя бы попробуй. Пожалуйста!
Так говорил Заратустра (предположительно)

«Я обещаю это как князь» (с.235), «Делами своими, терпимостью и твердостью ты многих к себе расположил. (…) Мы с тобой по богам разные, но по человечности едины» (с.300; это речь тех самых словен, которые, по уверению автора, «дышат необычностью»), «Он не желал покориться как князь, потому что его оскорбили как человека» (с.320), «Может быть, его обостренное внимание к пермским богам, богам судьбы, и было попыткой снять с души ощущение тяжести, не снимая самого груза?..» (с.359).
Особенно характерны в этом смысле дискуссии по религиозным вопросам, слишком объемные, чтобы их цитировать (см. с.18–21, 36 et passim). Это не шаманы и ушкуйники говорят, а лекторы общества «Знание». Подобные описания мифологических систем изнутри выглядят чудесней, чем все Комполены, хумляльты и ламии, вместе взятые, сколько их ни произвела плодоносная пермская земля. 
Вот епископ рушит священную березу: «Ионе показалось, что мимо него пролетела и рухнула та языческая вселенная, которая час назад его отсюда вышвырнула» (с.278). Ничего ему такого не показалось, смею вас уверить. Это автору показалось за епископа, поскольку он в тот момент не был занят на рубке леса и развлекался, подбирая метафоры из походного писательского набора. Хотя, конечно, картина была бы колоритная, если бы Иона остолбенел и закричал: «Боже праведный! мне сейчас показалось, что на меня рухнула финно-угорская модель мира в натуральную величину!»
Впрочем, вот еще лучше. Какой-то безымянный пермяцкий резонер на бивуаке открывает глаза на жизнь мятущемуся персонажу Вольге. Сперва умеренно: «Все твои беды оттого, что ты лжешь» (далее серия предложений, связанных анафорой «Ты лгал»), а потом – в самое сердце: «Самое главное, что ты лгал себе. Но я тебя не виню. Я мог бы сказать, что это было от твоего безмыслия», и т.д.
Благодать. Глубокая Пермь, сидят мобилизованные автохтоны ночью у костра и изъясняются слогом позднего Толстого. Но дальше – лучше. Оратор переходит к конструктивной части:
«Я тебе скажу, как считаем мы. Все душевные болезни лечатся любовью к родине. Перестань врать себе и другим, трезво оглядись по сторонам и зажги в своем сердце эту любовь – ты удивишься, насколько проще тебе станет жить и как ясен сделается мир» (с.343).
Ай, пермяк – солёны уши, каково формулирует!.. Чувствуете, как он, замолчав, поглядел все понимающим, немного усталым взором в объектив?.. Что-то подобное, помнится, я читал на стендах политинформации в военкомате.
Это общая болезнь. Все пермские формы жизни, хотя бы недолго контактировавшие с пером А. Иванова, регулярно вздрагивают, становятся в плакатную позу и произносят:  «Тем и гневит бога язычество, что способно на такое зло» (с.420), «Народ силен единством» (с.430), «Русский народ по-настоящему еще не родился, хотя мы и зовет всех московитов «роччиз» – «русские». Русский народ еще только рождается, принимая в себя многие малые народы» (с.478). Что ни герой, то сам себе этнограф. Лечить некому.
А где не шершавый язык плаката, там неряшливый говорок нашего современника, единый у автора и персонажей: «Адски хотелось пить» (с.193), «Венец ломанулся обратно и что было духу бежал до самой Чердыни» (с.199),  «Читать эту муть охоты у него совсем не было» (с.285), «Ну, давайте завершать наши посиделки» (с.387), «Утром – та же картина» (с.403).
Вот Епифаний Премудрый в переводе Гоблина:
«– Святой! – гремел Дионисий. – Кто вокруг него был, с кем он хороводился? Сопляком еще он постриг принял от руки игумена и пресвитера старца Максима!» (с.472).
А вот о. Федор Востриков:
«– Не верю ему! И право на то имею, потому что никто его еще канонизировал, слава богу!
– Канонизируют, – будто с угрозой предупредил Филофей» (с.469).
«– Это национализированное имущество. – Национализированное? – Да-с, да-с, национализированное».
Иванов глух к стилистической какофонии: «Будто запасной инвентарь, вывалившийся из опрокинутой телеги, валялись под ногами отрубленные руки и головы» (с.169), «А вот теперь так повернулось, что в их борьбе потребовался этот козырь, и они, ничтоже сумняшеся, протянули за ним руку» (с.319). Он не следит за соположением фразеологизмов: «Вот она (Москва. – Р.Ш.) и заслала сюда Стефана воду мутить! Он начал кашу варить, а ты ее доварил...» (с.473). На месте Москвы я бы предупредил Стефана о неполном служебном соответствии: его послали воду мутить, а он начал кашу варить. Редкие попытки использовать архаизмы кончаются неудачей – Иванов приписывает глаголу «херить» значение, которого у него никогда не было («Однако в Вологде он не решился херить подарки Ивана Васильевича», с.360), и, кажется, понимает «понеже» в смысле «если» (с.42).
С недоумением видишь в романе несчетных ламий, которых публика привыкла находить не в Перми, а в «Жизни Аполлония Тианского». Неужели пермяки, придумавшие слова ну буквально для всего, одну лишь ламию вынуждены были заимствовать у греков? Или это греки взяли ламию у пермяков, как и всю остальную мудрость, а вовсе не у египтян и Моисея?
Культурно-психологические модернизмы доводят до того, что когда автор изредка решает прибегнуть к библейским цитатам, вчуже неловко делается. Про евангельский эпиграф, Бог весть к кому относящийся, говорить не будем: но посмотрите вот на это:
«У входа в шатер Пестрого были врыты две жерди, на которых висели хоругви: Великого князя Московского с Георгием и князя Федора Стародубского с вышитыми словами из Писания – «Имя же им легион». Вольга понимал, что тем самым Пестрый пояснял: у него не сброд, не ватага, не удельная дружина, а надежное  и крепкое войско – как у тевтонцев, как у царьградцев, как у римлян» (с.302).
Ну, начать с того, что в Писании таких слов нет – это парафраз Мк.5:9. Впрочем, это мелочи. Автор заставляет московского воеводу идти под знаменем, аттестующим его как лидера бесов. Видимо, Иванов не в кои года хотел смастерить трагическую иронию – и ради этого представил своих персонажей патентованными идиотами, не знающими общеизвестного контекста евангельских слов. Вот что значит – практики не иметь. Угловатость какая-то в движениях.
Или:
«Нелюдимый, звероватый пришелец отпугивал всех от себя, как леший. (…)
– Се человек, – с усмешкой, но значительно сказал Калина, указывая лежащему на лавке Михаилу на хозяина» (с.399).
Это говорит, заметим, персонаж, которому автор регулярно доверяет вести дискуссии по религиозным вопросам, хумляльт и вообще мужчина подкованный. И он позволяет себе походя профанировать слова Пилата о Христе подобными применениями?.. Не верю, простите. Пятнадцатый век на дворе, люди конца света ждут, сидят на атасе, можно сказать, – а тут вольтерьянец на вольтерьянце. Может, автор и блещет такими бонмо в быту – так мало ли что автор в быту делает, не всем же с персонажами делиться.
И вот они, бесчисленные фигуранты этого текста, парадоксально обделенные самобытностью, о которой автор так печется, наполняют аморфное, из ниоткуда в никуда бредущее повествование – безликие, как персонажи горьковских пьес, одинаково говорящие никаким языком. Ждать, что читателю станет ясен их характер путем самораскрытия, пришлось бы до морковкина разговенья, потому автор время от времени высовывается из-за их картонной спины и доступно излагает.

6.
Нарисовал он однажды петуха, да так скверно и до того непохоже,
что пришлось написать под ним крупными буквами: «Это петух».
Сервантес, «Дон Кихот», ч.2, гл.3

«Иона никогда не задумывался над тем, что такое вера, что такое бог, каков путь человека к вере и к богу – иначе бы он и не стал епископом, не строил бы монастырей, не крестил бы язычников-пермяков. В жизни Иона стремился только к одному – к благочинию», и т.д. (с.221).
«Наверное, Иона был таким же язычником, как и пермяки. Он верил в изначальную заданность всего на свете, в невозможность выбора. Но, в отличие от пермяков, вера епископа была проще», и т.д., т.д., еще страница такого же (с.272; ср. еще, к примеру, о князе Пестром: с.295).
Это петух, что тут скажешь. К сожалению, нарисованный не лучшим в мире рисовальщиком петухов.

7.
Сыпь, Пиндар, не мешком, а горстью!
     Коринна

На первой странице романа читатель узнает, что хонтуй вез Вагирйому через многие хонты, через Турват, Отортен и до самых Басегов, хаканы меняли ему быков, и у него было с собой семь десятков манси, пурихумы и благословение Ялпынга, но не было ернов, саранов, нагаев и других полезных в дороге вещей – а между тем Омоль уже вбил свой кол.
Читатель, существо глумливое и легкомысленное, уже на подходе к Басегам начинает перемигиваться сам с собой и издавать характерный присвист. Дурак он, что с него взять. Это вполне легитимный прием, недвусмысленно демонстрирующий, что мир, в который мы вступили, – не наш мир, в нем чужие вещи называются чужими словами. Как эксперимент это не радикальней многих других. Русская словесность вынесла «гарпий свист в летейской зыби ларв», вынесет и «поднимутся над шиханами, осенив увалы и увтыры» – вынесет все, что Господь ни пошлет. В общем, если автор делает такие вещи, соблюдая меру (предположим, что Иванов ее соблюдает), это можно лишь приветствовать.
Но.
Положа руку на сердце – сможете ли вы опознать по стилю страницу ивановского текста, если вынуть из нее все увалы и увтыры?.. Едва ли. У него нет языка. Ни с одной маркированной лексической рубрикой, кроме варваризмов, Иванов сознательно не работает; следов каких-либо специальных усилий в сфере синтаксиса не замечается; автоматизированный сленг начала XXI века вперемешку с сусальными красотами царит в романе, призванном благоухать первобытной свежестью, – и на фоне общего бесстилья пермский колорит выглядит грубой россыпью варварских бронзулеток. Благословение Ялпынга не впрок пошло.

*       *       *

Отрадно было обнаружить в «Сердце Пармы» нежданную реминисценцию из «Петра Первого».    
«Ты сам-то хоть раз в сече мечом махал или только на думе в бобровую шубу злого духа стравливал?» (с.261)
Ср.:
«Легко стало боярам. Решили дело. Иные вытирали пот, иные вертели пальцами, отдувались. Иные от облегчения пускали злого духа в шубу».
Видимо, это и называется духом литературного преемства.


Спонсором поста является Международный круглый стол
«Шаманы-смертники на боевых лосях: прошлое, настоящее, будущее»
_____________________________________________________________

Tags: Онуфрий Зуев
Subscribe

  • (no subject)

    "Зритель одной рукой торопливо притянул девушку за талию и, усаживая на колени, поймал жадными губами сосок, похожий на маленькую вишневую…

  • (no subject)

    Ничего у взрослых не просил Не приемлел скуки и обмана. "И ты, Великая Россия, глаголу лживому внемла" (с)

  • (no subject)

    502. Что важнее: любить или быть любимым? Мало тут полета мысли. Я бы еще такие темы предложил: 503. Что тяжеле: ждать и не дождаться или иметь и…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 166 comments

  • (no subject)

    "Зритель одной рукой торопливо притянул девушку за талию и, усаживая на колени, поймал жадными губами сосок, похожий на маленькую вишневую…

  • (no subject)

    Ничего у взрослых не просил Не приемлел скуки и обмана. "И ты, Великая Россия, глаголу лживому внемла" (с)

  • (no subject)

    502. Что важнее: любить или быть любимым? Мало тут полета мысли. Я бы еще такие темы предложил: 503. Что тяжеле: ждать и не дождаться или иметь и…